Остается только узнать одно: зачем?
Мистер Лезерсон скрипнул креслом и улыбнулся.
— Что ж, я не стану отрицать очевидные фа..
Два темных силуэта двинулись к нему, с трудом преодолевая свирепые порывы ветра.
Узнав пришедших, Марк с облегчением вздохнул.
— Вы опоздали.
— Прости, Марк, это все чертова погода...
Нет судьбы, которую не превозмогло бы презрение.
Иногда спуск исполнен страданий, но он может проходить и в радости. Это слово уместно...
Епископ Портминстерский быстро угасал. Уже вызвали четырех его
племянников и двух племянниц, одну из них с мужем. Все были убеждены, что он
не переживет ночь.
Тот, кого в шестидесятых годах однокашники по Хэрроу, а затем Кембриджу
прозвали Щеголем Черрелом (так уж произносили свою фамилию Черруэлы), кто в
обоих своих лондонских приходах был известен как преподобный Катберт Черрел,
кто в те дни, когда был модным проповедником, именовался каноником Черрелом,
а за последние восемнадцать лет - Катбертом Портминстерским, - никогда не
состоял в браке. Он прожил восемьдесят два года и пятьдесят пять из них
(духовный сан он принял сравнительно поздно) представлял господа в различных
уголках земной юдоли. Такая жизнь, равно как привычка подавлять свои
естественные порывы, выработанная им с двадцати шести лет, наложила на его
лицо отпечаток достоинства и сдержанности, который не могло стереть даже
приближение смерти. Он ожидал ее спокойно, пожалуй, чуть насмешливо, судя по
тому, как приподнялись у него брови, когда он еле слышным голосом сказал
сиделке:
- Завтра выспитесь, сестра: я не задержусь. Облачать меня вам не
придется.
Тот, кто умел носить облачение изящнее всех епископов Англии, отличался
несравненной изысканностью манер и внешности и до конца сохранял ту
элегантность, за которую его в свое время прозвали Щеголем, лежал не в силах
пошевелиться, с желтым как слоновая кость лицом, но тщательно причесанный.
Он был епископом долго, очень долго, и никто уже не знал, что он думает о
смерти и думает ли вообще о чем-нибудь, кроме обряда богослужения, в котором
он не допускал никаких новшеств. Он всегда умел скрывать свои чувства, и
жизнь - этот долгий обряд - была для его замкнутой натуры тем же, чем
золотое шитье и драгоценные камни для епископского облачения, ткань которого
с трудом различается под ними.
Он лежал в доме, построенном еще в шестнадцатом веке и примыкавшем к
собору. Комната напоминала келью аскета и была так пропитана запахом
старины, что его не мог заглушить даже сентябрьский ветерок, врывавшийся
сквозь стрельчатые окна. На подоконнике в старинной вазе стояло несколько
цинний - единственное красочное пятно в комнате. Сиделка заметила, что
умирающий, открывая глаза, всякий раз смотрел на цветы. Около шести часов
ему доложили, что вся семья его покойного старшего брата уже прибыла.
- Вот как? Позаботьтесь, чтобы их устроили поудобнее. А Эдриена
попросите ко мне.
Когда, час спустя, он снова открыл глаза, перед ним, в ногах постели,
сидел его племянник Эдриен. Некоторое время епископ пристально и с несколько
неожиданным удивлением смотрел на его увенчанную седой шевелюрой голову,
словно племянник, чье худое, смуглое, с тонкими чертами лицо было
изборождено глубокими морщинами, оказался старше, чем он ожидал.
"Не бойся открыть глаза, - говорил мне дух, сроднившийся со мной в
изнуряющих блаженствах полета, -
"Не бойся открыть глаза, мой Усталый Брат. Вот мы перешли рубеж,
отделяющий горные сферы от пределов осужденных на покаяние и вечные муки".
И первое искушение уготовано было мне, и глаза, повинуясь, отверзлись,
и раскованный взгляд блуждал среди мрачных теснин,
и дымные факелы озаряли утесы оловянным мерцанием, и на бледные щеки
каждого из поверженных ангелов бросали сто тридцать фиолетовых бликов.
"Слушай, слушай, - шептал мне дух, скрывающийся в тени, -
"Слушай их траурный плач, Мой Усталый Брат,
вот мы перешли рубеж, за которым умеют улыбаться только дубовые головы...